Внезапно замерла; пот теперь катился по ее липу, словно капли дождя; потом прокричала несколько фраз, которые показались Штирлицу бранными, и снова начала раскачиваться из стороны в сторону.
— Она сказала, — перевел вождь, — что в белом нет злого духа. По счастью, дурные силы не смогли войти в него. Поэтому его можно вылечить, хотя он болен после того, как в него попало семь стрел врагов…
«Из меня вытащили семь пуль», — как-то отстраненно подумал Штирлиц; мысли тоже сделались легкими, существуя как бы отдельно от тела.
Женщина выбросила кости и ракушки еще раз, поклонилась им — очень быстро, рьяно даже — раз пятнадцать; пот капал на ракушки, разбиваясь на крошечные капельки, Штирлиц видел это отчетливо, несколько даже замедленно, в очень яркой, совершенно четкой цветовой гамме.
Она снова быстро заговорила, продолжая кланяться ракушкам:
— У белого человека болит нога, потому что одна из стрел его врагов задела главный ствол тела, но это сейчас пройдет, пусть только белый ляжет на живот, а руки забросит за голову.
Штирлиц быстро лег, удивившись тому, что обычной боли при резком движении не было сейчас. «Это из-за зелья», — решил он, словно бы думая о другом человеке, лежавшем на земляном полу, влажном, таившем в себе такие же влажные пряные запахи, особенно ощутимы были мята и шалфей.
Он почувствовал, как женщина задрала его легкий френч из тропикаля, прижалась к его спине — именно к тому месту, где пронзало болью, — своим мокрым от пота лицом, и вдруг он ощутил рвущий, быстрый и глубокий укол; в голове зазвенело, казалось, что череп медленно раскалывается, разлетаясь по хижине желто-красными осклизлыми кусками.
На какое-то мгновение он, видимо, потерял сознание, потому что, когда снова открыл глаза, женщина уже стояла на коленях рядом с ним; в зубах у нее была зажата острая деревянная палочка, такая же, но еще короче, валялась рядом — со следами крови. «Она меня ею колола», — сонно подумал Штирлиц. Ему мучительно хотелось спать, потому что той постоянной боли, которая мучила его последние полтора года, не было более в спине. «А вдруг у меня отнялись ноги? — подумал он. — Она же говорила про главный ствол тела, а это позвоночник; она колола меня этой деревянной иглой в позвоночник. Зачем я придумал поход к курандейро? С болью можно жить, все люди несут в себе боль, одни меньше, другие больше, а вот если я не смогу ходить, тогда надо пускать пулю в лоб». Он испуганно пошевелил пальцами ног — слушались. Тогда он, замерев от страха, приказал себе поднять ноги — поднялись.
Канксерихи приблизила к его голове свое мокрое лицо. «Какие у нее громадные глаза, и совсем нет зрачков, она же ничего не видит: словно сомнамбула». Женщина нащупала его левое ухо, потянула к себе голову, и снова острая боль в мочке пронзила голову, но так было одно лишь мгновение, потом он ощутил, как от головы — вниз, по позвоночнику — стало растекаться волнообразное тепло.
Видимо, иголка осталась в мочке, потому что женщина стала кричать что-то требовательное, не отрывая взгляда от лица Штирлица.
— Она говорит, — услышал он далекий голос вождя, — что сейчас то зло, которое принесли в его тело стрелы врагов, будет выходить и он начнет ощущать в себе силу, которая из него ушла с кровью… Силы вернутся в его тело, потому что она открыла им путь через мочку уха, ту самую точку, которая управляет его мужской силой охотника. Только не засыпай, не закрывай глаза, ты должен чувствовать тепло! Скажи ей, ты чувствуешь тепло? Ты чувствуешь?! Тогда повтори — «ва-азза-йыр»!
— Вазаыр, — повторил Штирлиц машинально, — чувствую.
— Ты плохо сказал. Повтори: «ва-азза-йыр»!
— Ва-азза-йыр!
— Громче! Говори громче!
— Ва-азза-йыр!
— Вот теперь хорошо… Она спрашивает, ты ощущаешь тепло? Или тебе только кажется?
— Нет… Я чувствую тепло… Только оно идет по левой части тела, а у меня ведь болит и справа…
Вождь перевел, Канксерихи что-то грубо закричала. Штирлицу казалось, что она кричит на него, словно он ее обидел. Потом она прижалась мокрыми губами к шее, где-то около правого уха, ему показалось, что она высасывает из него кровь, испугался. Женщина снова откинулась и начала выплевывать на пол кусочки дерева, маленького кузнечика (какие странные, перепончатые у него крылья), лапку какого-то маленького зверька, и последнее, что он увидел, был кусок металла, по форме напоминавший автоматную пулю.
Потом он ничего не видел, потому что тепло пошло в голову и по всей правой половине тела, но он услыхал тихие слова вождя, обращенные к Шибблу:
— Сейчас он начнет говорить…
«Ах, зачем я не написал кому-нибудь заранее, что нельзя верить ничему тому, что я скажу, — подумал Штирлиц. — Все, что я сейчас им скажу, вызвано наркотиком, это неправда, пусть они слушают меня лицом к лицу, наедине, ах, ну почему я не предупредил об этом моих друзей? А где они, — услыхал он в себе какой-то другой голос, — где твои друзья?»
Больше он ничего не видел и не слышал, он только чувствовал тепло во всем теле — забытое ощущение, он не испытывал этого ощущения с того майского дня сорок пятого, когда солдатик полоснул по его телу из автомата, вдавив приклад в свой впалый, совсем еще мальчишеский живот. «Ему лет семнадцать», — это было последнее, что успел подумать Штирлиц, прежде чем провалился в пульсирующее забытье…
Он записался добровольцем в декабре сорок второго, хотя ему только-только исполнилось девятнадцать; комиссию прошел достаточно легко — хорошо сложен, спортивно подготовлен, знаком с кино и литературой в пределах колледжа.