— Вот, пожалуйста, — сказал Шиббл, достав из кармана огрызок карандаша, три пуговицы, гильзу и красивую пудреницу.
— О, как красиво, — заметил Квыбырахи, взяв пудреницу. — Что это?
— Магический сосуд для окрашивания лица, — ответил Шиббл.
— А зачем окрашивать лицо? — поинтересовался Квыбырахи. — Перед церемонией обращения к душам отцов с просьбой о ниспослании хорошей охоты?
— Можно, — легко согласился Шиббл. — Но лучше, когда эту мазь используют перед днем любви.
— Ага, — кивнул вождь, — я понял, — и он положил пудреницу рядом с собой. — Я недавно взял двух молоденьких жен, попробую окрасить их лица из вашего магического подарка. Благодарю… Теперь скажите-ка мне, — он посмотрел на Штирлица, — вы понимаете смысл наших слов, которые необходимо знать перед тем, как женщина займется вами? Например, смысл слова «пейотль»?
— Нет, не знаю.
— Он, — вождь кивнул на Шиббла, — знает, пусть объяснит, ему проще.
— На языке науталь, — сказал англичанин, — так обозначают кактус… Самый маленький, паршивый, а не такой, что растет здесь, в сельве… Вообще-то странно, — Шиббл усмехнулся, — я расспрашивал наших дурачков с сачками, которые бабочек ловят, так они говорят, что словечко, нездешнее, пришло из Мексики… Из пейотля варят зелье… Они его пьют, когда начинают танцевать — по-своему, с криками, плачем, угрозами, мольбой, копьями машут… Очень впечатляет. От него дуреешь, в нем сила какая-то, правда… Выпьешь полстакана и чувствуешь, будто вот-вот взлетишь. Говорят, что в этом самом… как его…
— Пейотль…
— Память у вас ничего себе… Точно — шпик… Да, так вот, в этом самом пейотле есть какие-то особые наркотики и витамины, нам, белым, толком неизвестные, вот и хочется вознестись к дедушке…
— Это вы о боге?
— О ком же еще? В Мексике, говорят, даже религия родилась из-за этого самого…
— Пейотля.
— Ну, да, верно… Называется «чост данс релиджен», ничего, а?
— Часто пробовали пейотль?
— Один раз. Больше не буду.
— Почему?
— А после него мир маленьким кажется, жить скучно…
Квыбырахи едва заметно улыбнулся и продолжил:
— Вы знаете, что такое манито?
— Нет.
— Это нужно знать. Он, — Квыбырахи кивнул на Шиббла, — так и не понял, что это означает… Наверное, он думал о другом и не слушал, что я ему рассказал… Не поняв манито, нельзя надеяться на исцеление. Это незримая сила, которой подчинена жизнь каждого человека. У тебя свой манито, у него — другой, а у меня — третий. Сколько на свете людей, столько и манито…
— А — бог? — спросил Шиббл. — Бог один. И для всех.
— Так говорят отцы-иезуиты. Поэтому мы и прячемся от них в сельве, — ответил вождь. — Один не может принадлежать всем. Он не может иметь столько глаз, чтобы увидеть каждого на земле, как же он может помочь им? Манито может, потому что опекает каждого, у тебя — твой, у него — свой, а у меня — мой… Ну, а про скальп вы, белые, знаете, — улыбка его на этот раз была жесткой. — Вам кажется, что это срезанная кожа с черепа врага… Когда вы заставляли нас воевать, мы это делали… Но вы не знаете, отчего мы срезали скальп: ведь значительно легче отрезать голову и принести мне, вождю, чтобы доказать свою верность делу нашей свободы… Волосы человека хранят его высшую силу, вот почему нужен скальп. По волосам человека можно понять его судьбу, Канксерихи умеет это… Если она получит прядь ваших волос, особенно с макушки, она может помогать вам, даже когда вы вернетесь в царство вечно спешащих белых.
«Уж не сон ли все это? — подумал Штирлиц. — Середина века, атом, полеты через океан, а здесь, рядом с аэродромом, тридцать всего миль, живет индеец, настоящий, не опереточный, и тишина окрест, спокойствие и надежность, и неторопливый разговор, таинство бытия, у сокрытое в волосах…»
Канксерихи вошла с двумя плошками, наполненными серо-зеленоватой жидкостью, вытянула руки и, глядя на Штирлица, что-то негромко пропела.
— Она предлагает вам выбрать напиток, — пояснил вождь. — Чтобы вы не боялись, белые очень недоверчивы… один выпьет она, другой — вы, на ваше усмотрение…
Штирлиц взял с левой ладони женщины чалныгарбен и медленно осушил плошку.
Женщина сразу же выпила содержимое своей чаши и опустилась на колени, не сводя круглых, пронзительно-черных глаз с лица Штирлица. Взяв большой веер, она обмахнула им несколько раз пол вокруг себя, потом положила в кожаный стаканчик несколько маленьких диковинного цвета и формы ракушек, две косточки неведомого животного (кости были очень старые, желтоватые, от частого употребления отполированные), гортанно — совсем другим, резким, очень высоким голосом — воскликнула что-то и бросила кости и ракушки прямо перед собой.
Начав раскачиваться над ними, — тело ее сделалось гибким, живот не мешал плавным, но при этом стремительным движениям — она быстро шептала что-то, одно ей понятное, и Штирлиц заметил, как на лбу у нее начали выступать крупные капли пота; он даже чувствовал» как они солоны и невесомы, удивлялся тому, что никогда раньше не замечал, как много перламутрового, какого-то таинственного, глубинного высверка сокрыто в них, и вдруг ощутил, что тело его сделалось очень легким: толкнись кончиками пальцев в земляной, влажно-теплый пол хижины — и сразу же поднимешься над землей.
Женщина отбросила свое тело назад, чуть не коснувшись затылком пяток, взяла другое опахало, поменьше, легко, по-девичьи вскочила, обмела пол вокруг Штирлица, вернулась на свое место и снова начала раскачиваться, словно набирая силы для того, чтобы откинуться, а потом так же резко переломиться в стремительном поклоне, и начала выкрикивать визгливым голосом короткие, словно приказы, гортанные слова.