— Может быть, он хороший чекист и понимает в судебно-медицинской экспертизе, но врач он легкий.
— Что ты, па, он многих на ноги поставил, из тифа вытянул.
Отец покачал головой, взъерошил костистыми крестьянскими пальцами свою седую волнистую шевелюру и вздохнул:
— Он же не спросил, сколько мне лет, сын. Он дал мне на глаз семьдесят, не спорь, я сейчас так выгляжу, а мне пятьдесят четыре, и этот возраст более страшен, чем семьдесят, потому что наступает пора мужской ломки; былое, ежели позволишь, молодое, уходит, наступает новая пора… Вот, — он достал из-под подушки растрепанную книжку, — Иван вчера утром занес, лекции по антропологии, крайне интересно и оптимистично. Микстуру твоего доктора я пить не стану, сын, не обижайся, и упаси господь ему про это сказать, может ранить его профессиональную честь… Все верно, сын, все верно, нас живет на земле великое множество, человеков-то, многие похожи друг на друга, но ведь одинаковых нет. Ни одного. Да и форма каждой личности постоянно меняется, пребывая в безостановочном развитии: от мгновения, когда оплодотворяется яйцо, становясь зародышем, плодом, ребенком, юношей, мужчиной, стариком, трупом, каждый — а в данном конкретном случае (отец прикоснулся пальцем к груди) я, Владимир Александрович Владимиров, — переходит рубеж, при котором круто изменяется форма его субстанции. А что такое изменение формы? Это, увы, изменение… отправлений. Не зная отправлений, совершающихся в нашем организме, нельзя понять суть формы человека, то есть того, что он являет собой… Я ныне являю собой человека, начинающего стареть… Я о внуках мечтаю, сын, видишь ли, штука какая… Не надо ни на что надеяться — сверх меры… И не следует бояться того, что грядет: мы всегда более или менее живы, но обязательно станем мертвыми, причем опять-таки — более или менее.
«Что же я тогда ответил ему? — подумал Штирлиц. — Я сказал ему что-то обидное, мол, ты хандришь, надо начинать работать, это лучший лекарь от душевной хворобы, а папа, подмигнув мне, ответил: „Сынок, чтобы человеку нахмуриться, потребно напряжение шестидесяти четырех мускулов лица. А улыбка требует работы всего тринадцати. Не расходуй себя попусту, экономь силы, пожалуйста, почаще улыбайся, даже если ты с чем-то не согласен“».
— Не думаете ли вы, что штандартенфюрер ближе к цезарю, чем я? — усмехнулся Ригельт («Он что-то готовил мне в ответ, — понял Штирлиц, — я крепко задел его, он сейчас отомстит»). — Ошибаетесь. Наши с вами звания — чем выше, тем громче — преданы анафеме, «проклятые черные СС». А Скорцени всегда был зеленым СС, а их приравняли к вермахту…
— Кто?
— Союзники.
— Русские?
— Ах, перестаньте вы об этих русских, Шт… Браун! Американцы уже собрали в лагерях — прекрасные домики в Алендорфе, Кенигштайне и Оберзукле — начальника генерального штаба Гальдера, Гудериана, Цейтлера, их заместителя генерала Блюментритта, генералов Хойзингера, Шпейделя, Варлимгита, Мантейфеля, да не перечесть всех, и засадили за написание истории второй мировой войны. Имя Скорцени в такого рода истории будет присутствовать, а вот звание «штандартенфюрер» даже и не упомянут.
«Ах вот как, — подумал Штирлиц. — Уже собрали голубчиков? Всех под одну крышу. Оправдали вермахт и предложили генералам Гитлера писать историю боев… Каких только? Минувших? Или делают прикидки на будущее? Он не имел права говорить мне об этом. Но сказал. Что ж, запомним: открывается на честолюбии. А эта информация — если она достоверна — многого стоит… Голубки воркуют, занимаются историей, а по ним петля плачет…»
Ригельт предложил Штирлицу сесть, — по счастью, был свободен столик возле двери, тянуло хоть какой-то прохладой; как можно переносить такую жару? «Я вспоминаю отца всю сегодняшнюю ночь и начавшийся день не зря, он всегда является мне, как спасение, он никогда не унывал, он размышлял со мной вслух, и я поныне нахожу в его словах то, что мне именно сейчас и необходимо найти, надо только настроиться на старика, понять, на что он намекает, он же никогда не говорил директивно, он всегда наталкивал на размышление, дав отправные точки отсчета в поиске ответа на то, что меня тревожило. И тревожит».
— У них нет меню на каждый стол, Браун. Но я уже все посмотрел: прекрасный стэйк, это тут делают отменно, гуляш я бы не рекомендовал, слишком перчат, есть жареная рыба — не знаю, не пробовал, боюсь предлагать, салат из овощей и фруктов совершенно отменен, они мешают огурцы и бананы, вкус получается совершенно особенный — дынный. Кстати, знаете, евреи мажут огурцы медом и получается вкус дыни?
— Не знал.
— Вкусно. Эйхм… Один мой друг все про них знал, про этих выродков…
— Не рискованно говорите?
— Вообще-то вы правы, теперь надо таиться, все-таки они на этом этапе победили.
— Именно они?
— А кто живет в Америке? Кто правит Россией? Кто всесилен во Франции?
— В Америке живут протестанты, негры и мексиканцы, Россией правит грузин, а во Франции всемогущ Де Голль.
— Ах, перестаньте, Штирлиц, вы же прекрасно знаете, что я имею в виду их всемирную таинственную силу…
«И этот — псих, — подумал Штирлиц, — все-таки шовинизм такого рода не есть классовое выявление, это психическая патология».
— Ладно, будет об этом, — вздохнул Ригельт. — Но мы еще сломим их, мы их сломим, поверьте.
— А для этого следует хорошо подкрепиться, — улыбнулся Штирлиц. — Стэйком. И салатом из огурцов и бананов.
— Там не только огурцы и бананы, — почему-то обиженно ответил Ригельт и взмахнул рукой, подзывая официанта.