— Шульце-Коссенс у вас?
— Да.
— Сможете освободить его?
— Постараюсь.
— Ригельта?
— Этот болтун? Ваш адъютант?
— Он не болтун. Он знает свое дело.
— Вам не кажется, что он трусоват?
— Нет. Он играл эту роль — с моей санкции.
— Хорошо… Я попробую освободить его.
— Я назову еще двух-трех людей, которые будут полезны нашему делу, если они окажутся на свободе.
— Но не больше. И пусть принимают мои условия, подготовьте их к этому. Офицерские сантименты оставьте для будущих книг, сейчас надо думать о деле, земля горит под ногами, Скорцени… А Кальтенбруннера с Герингом вы все равно не спасете. Как не стали бы спасать Геббельса — по прочтении архивов, которые я вам передам завтра. Балласт есть балласт: все, что мешает дороге вверх, должно быть отброшено, не терзайтесь муками совести…
Той же ночью Скорцени перевели в камеру Кальтенбруннера. Быть провокатором он не собирался, считая, что лучше покончить с собой; его, впрочем, об этом полковник и не просил; наоборот, посоветовал: «Будьте самим собой. Меня интересует всего-навсего психологический портрет Кальтенбруннера. Говорите с ним, о чем хотите… Вы же единственный, с кем он будет чувствовать себя раскованно, поймите ситуацию правильно».
…Ничего этого, естественно, Ригельт не знал.
Но он помнил, что, после того как он дал подписку о работе на американскую секретную службу и получил свободу, возможность выехать в Португалию, службу в месттном филиале ИТТ, его ни разу ни о чем не просили: резерв есть резерв, ожидание своего часа.
Его удивил сегодняшний неожиданный, лихорадочно-торопливый визит связника; назвал пароль от Скорцени, известный только им двоим; говорил по-немецки с варварским испанским акцентом; передал приказ: сесть в самолет, следующий рейсом Лиссабон — Дакар — Рио-де-Жанейро — Буэнос-Айрес, положил на стол билет, поручил встретить там человека: «Вот его фото; он здесь, правда, в форме, постарайтесь его запомнить, возможно, он изменил внешность». «Погодите, но ведь это Штирлиц!» — «Тем лучше, это прекрасно, что вы знакомы, едем в аэропорт, время, цейтнот!»
Задание показалось ему таким незначительным, несколько даже унизительным, что первый час, проведенный в разговоре с «Брауном», он чувствовал себя не самым лучшим образом, слишком много и беспричинно смеялся, захлебываясь пил виски, рассказывал отвратительные в своей грубости солдатские анекдоты, пока, наконец, не обвыкся с ситуацией и начал думать, как выполнить приказ, отданный фюрером «Шпинне».
Фюрер «Шпинне» еще находился в американской тюрьме — работал; только-только кончился Нюрнберг, там Скорцени встречался с Герингом; новые руководители продолжали готовить достойную мотивацию для его освобождения — слишком одиозен, будет много шума, если отпустить без достаточных на то оснований.
Все связи Скорцени контролировали люди Макайра.
Финансировали связников люди полковника Бэна, ИТТ.
Гелен, зная все, наблюдал, инфильтруя в цепь американцев своих людей; работал крайне осторожно, понимал всю сложность сцепленностей, которые были завязаны в «Шпинне».
Тем не менее приказ Ригельту смог отдать он, через те свои контакты, которые ткали свою паутину, никак не замахиваясь на низовое руководство подпольем, которое наивно считало, что идет подготовка к схватке с американскими финансистами и московским интернационалом, а на самом-то деле работало — с той памятной ночи на Висбаденском вокзале — на секретную службу противника.
Впрочем, и в Вашингтоне руководству об этом не было известно — шокинг, грязь, потеря идеалов.
Только Аллен Даллес держал тонкие, мягкие пальцы на пульсе всего предприятия — идея-то чья? Его, конечно, кого ж еще?!
Именно ему было необходимо, чтобы Штирлиц был под контролем; именно ему было нужно, чтобы немцы из «Шпинне» контактировали с ним; именно ему было необходимо и то, чтобы потом — подконтрольным — Штирлиц вновь встретился с Роумэном, а уж после этого вышел на контакт с русскими, — цепь замкнется, текст драмы будет окончен, останется лишь перенести его на сцену; такое зрелище угодно тем, кто думает о будущем мира так же, как он.
Гаузнер отрицательно покачал головой:
— Я сострадаю вам — так выражались в старину, — но устная договоренность меня не сможет удовлетворить, Роумэн.
— Догадываюсь. Давайте, я подпишу вашу бумагу.
Гаузнер снова покачал головой:
— Нет, я не ношу с собой никаких бумаг, это не по правилам. Ключ к коду напишите на отдельной страничке и сами сочините нужную мне бумагу.
— Диктуйте, господин Гаузнер. Я дам код и напишу все, что вы продиктуете, только сначала я хочу слышать голос Кристы. Мы с вами несколько заговорились, прошло тридцать две минуты, жива ли она?
— У вас плохие часы, Роумэн. Именно сейчас настало время звонка. — И Гаузнер достал из кармана большие часы самой дорогой фирмы — «Ланжин».
«Кажется, „Филипп Патек“ ценится выше, — подумал Роумэн, — но у Гаузнера золотые, ими драться можно, боже, о чем я? Наверное, шок, меня всего внутри молотит, даже игра в предательство страшна, не только само предательство».
Гаузнер набрал номер, закрыв аппарат спиной, чтобы Роумэн не мог запомнить цифры, долго ждал ответа; Роумэн хрустнул пальцами: волнуется американец. «Смотри, как я волнуюсь, — подумал Роумэн, — я еще раз хрустну, я заработал ревматизм в ваших мокрых карцерах, суставы щелкают, как кастаньеты. Ты возьмешь это, Гаузнер, у тебя спина офицерская, с хлястиком, ты весь понятен со спины, радуйся, слушая, как я волнуюсь, ликуй, Гаузнер…»